
Искусство не является ответом. Произведение искусства есть вопрос, который ставит художник перед зрителем.
Произведение искусства есть точка в пространстве между Творцом и Зрителем.
И при этом исчезает односторонность Творца. И в произведении искусства возникает объем. Объем соТворения.
|
АНДЕРГРАУНД ВЕЧЕН –
как вечны новации и поиск
К литературному андерграунду я отношу тех авторов, творчество которых по тем или
иным причинам проходит мимо читающей публики.
...По каким же причинам? – специальная информационная изоляция публики? или её
спокойное невежество? её внушаемость вкупе с предубеждённостью? её направленная
образованность?... – Об этом, быть может, стоило бы поговорить, если бы сразу не
возникала серия вопросов следующего по глубине уровня. – Ведь не очень ясно и
что такое «читающая публика». Весьма туманно и содержание, которое мы вкладываем
в выражение «массовый читатель». Не понятно до конца, чем «массовый» отличается
от «просто» читателя, и кто такой этот «просто». Получается, что я расплывчатое
понятие «андерграунда» пытаюсь определить через не менее расплывчатое понятие
«читателя»... И всё же я дерзну – интуитивно, поверх логики. А «читателя»
отложим до следующей журнальной дискуссии.
Начнём вот с чего. – Представляется, что «читающая публика» – область до сих пор
довольно аморфная, и её можно при желании формировать, можно манипулировать её
сознанием и вкусами. Это было понято ещё литературными стратегами прошлого века.
Белинский, воспитывая своего «прогрессивного» читателя, вытеснил в андерграунд
«Выбранные места из переписки с друзьями» Гоголя. У нескольких поколений русской
интеллигенции эта вещь (понаслышке) вызывала такую брезгливость, что они к ней
даже не притрагивались. Последовавшие за Белинским «властители дум» попытались
вытеснить в андерграунд Фета, Лескова и других многих... даже Пушкина. По
счастью, в ХIХ веке общественное сознание ещё не было (и не могло быть)
организовано достаточно жёстко для того, чтобы андерграунд принял отчётливую
форму. Тем не менее что-то основное, глубинное было понято и сделано уже тогда.
И Белинский, и Чернышевский догадались, что идеологические акценты нужно
поместить в эстетику: нужно воспитать определённый, идеологически нагруженный
вкус. Идеи, врощенные во вкусовые предпочтения, живут дольше, ибо вкусы человека
– более постоянная его характеристика. Идеи сравнительно легко сменяют друг
друга, вкусы – более инерционны. Об идеях спорят, о вкусах – нет. Идеи друг
друга отрицают, вкусы – накапливаются и суммируются. Новая идея вычёркивает
старую и занимает её место. Новая эстетическая ценность не может старую
уничтожить. Поэтому в душе человека место ей находится с трудом, с мучением, с
борьбой: душа должна расшириться, да и старая любовь должна потесниться.
Массовый читатель (ещё если он соответствующим образом воспитан), вряд ли
способен на такие действия...
Но кроме отягощённого идеологией вкуса, в ХIХ веке было создано ещё нечто более
важное. – Литература была облечена в торжественную тогу, и на её лице застыло
выражение непроходимой, глубокомысленнейшей серьёзности... Как странно, что в
Англии в это время Эдвард Лир и Льюис Кэрролл стали классиками, можно сказать,
при жизни. А у нас и через пятьдесят лет футуристы, а вслед за ними и обериуты в
сознании читающей публики находились где-то сбоку от «настоящей» литературы.
Символисты и акмеисты – это пожалуйста: это хорошо, потому что «серьёзно», – они
отвечают читательским представлениям о том, какой должна быть литература... а
остальные – кто? – Василиск Гнедов? – глупости! шарлатанство! мальчишество! – И
вот отсюда ещё один, и может быть важнейший, исток андерграунда. – О Хлебникове
принято говорить с уважением, но столь же прочно принято его не читать и a part
называть графоманом. И, кажется, до сих пор его поэзия никем по-настоящему не
исследована...
Когда в советское время курирование литературы сделалось государственной и
партийной задачей, на эстетику можно было не обращать большого внимания. Сами
кураторы были людьми с мощнейшей инерцией вкусов, воспитанных в ХIХ веке, и
эстетические предпочтения в них действовали почти на уровне подсознания. Иногда
они искренне думали, что это просто «классовое чутьё». Соответственно они стали
более формально оперировать с авторами на идеологическом уровне, клеить на них
политические ярлыки. В 30-е годы андерграунд впервые выявился отчётливо:
литераторы были резко поделены на допущенных к читателю и не допущенных. Это
разделение было, наверное, весьма глубоким и эстетически значимым, однако
представлялось поверхностным: читатель мог думать, что такие-то авторы не
допущены до него вследствие их политической неблагонадёжности, идейной
оппозиции. На фоне идеологии терялись эстетические различия между Платоновым,
Добычиным, Хармсом, Кржижановским... Казалось, их вытеснили в андерграунд не
индивидуально, а скопом, наподобие раскулаченных крестьян...
Нет, это не так. Я убеждён, что андерграунд не является чем-то единым и никогда
не являлся: он всегда был разбит на небольшие группы людей, близких друг к другу
по своим вкусам. Вряд ли Платонову было бы легко и интересно общаться с
Добычиным, а Хармсу – с Кржижановским. Говорить и мыслить об андерграунде в
целом позволило лишь спекулятивное оперирование идеологическими оценками, к
которому прибегали кураторы. Эта картина была, впрочем, заразительна (ибо
проста, понятна), – настолько, что многие разнородные литераторы андерграунда
действительно, реально почувствовали своё единство. Можно сказать, что они в
некотором смысле сплотились. Думается, это чувство (иллюзия, конечно!) возникло
после Хрущёва и развивалось в течение десятилетия – до середины 70-х годов
примерно. Тогда же явилось понятие «самиздат», которое, мне кажется, существенно
пересекается с андерграундом. И вот здесь-то можно было бы ввести важный,
смыслообразующий термин – «читатель андерграунда» (в отличии от «читающей
публики»). Но «самиздат», безусловно, требует отдельного обсуждения, – и на
многих страницах...
Это было время, когда активно действовал Солженицын во главе массы диссидентов,
и вообще политическое диссидентство было хорошим тоном. (Моя юность прошла под
этим знаком. Во 2-й школе моим учителем литературы и истории был Анатолий
Якобсон; в параллельном классе учился сын сидящего Даниэля...) Это представление
об единстве андерграунда живо по инерции до сих пор, но в основном, кажется, в
литераторах старшего поколения. Ким, например, так, может быть, и не осознал,
насколько он эстетически иной, чем Галич. (Между тем, их различие чрезвычайно
существенно: оно проходит на уровне поэтического проекта: у Галича
реалистический проект в лучших, «совестливых» традициях ХIХ века, у Кима же
проект постмодернистский, причём крайний, дальше которого, мне кажется, не шли
никакие авангардисты, концептуалисты и эпатажники. Это интересно наблюдать ещё в
том соображении, что оба – и Ким, и Галич – исходят из театрализации текста.)
Важно понять, что андерграунд вообще – понятие бессодержательное по отношению к
собственно-литературе. Принадлежность к андерграунду может что-то сказать нам о
социальном статусе литератора, или о его человеческом характере, энергетике...
возможно, о нравственном облике, – но ничего не скажет о его «творческой жизни»:
о его вкусах, критериях качества, о степени его таланта, и о предметах, к
которым он свой талант прилагает. Зато принадлежность автора к конкретной группе
– Лианозовской, допустим, или к «СМОГу», к «Московскому времени» и т.п. – уже
кое-что (пусть не так много) даёт нам понять и в эстетическом плане, во всяком
случае, мы уже представляем себе какое-то «выражение лица»...
С мыслью о разнородности андерграунда я впервые столкнулся в середине 70-х
годов. Но эта мысль произошла во мне не от внешних причин, а как-то изнутри.
Когда после школы я принялся производить свои пробы пера, я был полный профан в
эстетиках, зато в политике всё знал и делал зрячий и ответственный выбор.
Конечно, я был с диссидентами – какие могли быть вопросы! И лишь постепенно –
лет через пять – вопрос начал образовываться во мне. – «Я холоден. Защита прав
человека мне скучна. Я занят другими проблемами. Какими – я сам не понимаю. Я
двигаюсь ощупью. Куда?... Куда бы я ни двигался, я всё равно буду принадлежать
андерграунду... Да, я неблагонадёжен для режима, но не это главное, а то, что я
пишу не так, как принято, как читатель привык, как его приучили. Вот почему меня
никогда не напечатают, даже и стараться не стоит. Ясно, что кроме унижений
ничего не выйдет... Да, я буду принадлежать к андерграунду, но не в том смысле,
как Солженицын, а как, например... Владимир Казаков...» – О, я никогда не прощу
советской власти вот чего: политизировав искусство, она надругалась над его
тонкой организацией, сломала и выровняла всё богатство его нюансов, способов
цветения; создав во мне эйфорию – или скажем сдержанней: пиетет – по отношению к
диссидентству, она лишила меня эстетических ориентировок, лишила меня общения с
моими великими современниками – Владимиром Казаковым... Всеволодом Некрасовым...
Игорем Холиным...
О Казакове я узнал лишь в 1995 году, когда был напечатан его трёхтомник, давно
после его смерти. С Некрасовым, по счастью, я познакомился в начале 80-х. Уже
тогда я имел опыт прохождения через малые кружки андерграунда – весьма различные
по объединяющим их вкусам. Я был в кружке традиционно-пастернаковско-тарковской
поэзии у Лиды Мурановой, которая заведовала студией звукозаписи при Литературном
музее. Помню, как там читала свои поэмы Марина Кудимова, только что приехавшая
из Тамбова, и её слушали со священным трепетом, затаив дыхание; называли,
перешёптываясь, «достойной цветаевской преемницей». А когда тут же затесавшийся
молодой и никому (там) не известный Пригов прочёл одно стихотворение про Иуду –
и музыкально, наподобие вьетнамцев, тонировал звук Ю в его имени, – все поджали
губы и промямлили что-то скептическое.
Но в наибольшей мере мой кругозор был расширен знаменитым в 80-х годах салоном,
который собирала Наташа Осипова в своей квартире. Мой друг Александр Бараш
посвятил этим сборищам несколько строк в поэме «Эпикриз»:
На Пушкинской один салон открылся –
там где атланты еле держат крышу
сооружения эпохи репрессанс
Там собиралися чердачные поэты
читать свои подпольные поэмы
и громко ржал по вечерам Пегас
Там были девочки пригодные для рая
и молодые бородатые евреи
и коммунальные мегеры за стеною
обмыли кости всем и джинсы простирнули
Бывали мэтры-концептуалисты:
порой Некрасов чаще Рубинштейн
и редко Пригов (чопорный речистый
и в связях осмотрительный шатен)
У них был свой салон – солиднее и чище
где их портреты уже щурились со стен
Пригову я сказал (впервые у Наташи Осиповой прослушав его длинную программу) – я
сказал с удивлением и слегка разочарованно: «Но ведь это – простая
антисоветчина, лишь немного закамуфлированная юродством. Так или нет?» (То есть
я имел в виду: «А где же новая эстетика? Она – блеф? симуляция?...») Он сделал в
ответ молчаливую как бы ужимку: «Конечно, мол, вы правы. Но не будем об этом
вслух говорить». У меня осталось впечатление, что он нечто утаил от меня как от
профана. Но впоследствии, когда изменились идеологические установки и такие
авторы как Пригов и Кибиров вышли из андерграунда на телевидение и в большие
тиражи, я понял, что, пожалуй, был прав в первом схватывании: их андерграунд был
поверхностным, т. е. не эстетическим, не радикальным.
В демократической обстановке истэблишмент возникает и поддерживается во многом
снизу: те авторы, которые могут быть приняты читателем и раскуплены в больших
тиражах (пусть даже при условии их предварительной рекламной «раскрутки») – те и
выходят в новый истэблишмент, который по очертаниям своего смысла, наверное,
теперь совпадает (или скоро совпадёт) с понятием «мода». Но ошибкой было бы
думать, будто «раскрутить» можно кого угодно (при наличии достаточных связей и
денег): есть такие, которых массовый читатель не примет и не поймёт никогда, как
бы его ни убеждали и не заманивали. И, между прочим, сейчас это не только
«экспериментаторы», но и, например, почти вся поэзия, и традиционная-то в первую
очередь. Один такой литературный кружок я иногда посещаю. Я их про себя называю
«серьёзниками». Они полагают, что новый истэблишмент весь составился из
авангарда и ёрничества, которые всюду захватили власть и правят бал. Себя же
рассматривают они как новый андерграунд: лишь они хранят теперь подземную,
чистую струю подлинной литературы. Они наивны, но чем-то меня трогают... – своей
торжественностью, «священным огнём служения», «праведным гневом», «болью за
судьбу великой литературы». Они чётко опознают тех, кто по ту сторону границы,
но совершенно не видят другие, рядом лежащие точки андерграунда. – Да, большая
публика будет проглатывать Кибирова, Виктора Ерофеева, Лимонова, Пелевина так
же, или почти так же, как она поглощает Доценко и Маринину. В недалёком будущем,
возможно, публика почувствует вкус и к Пригову, и к Сорокину... Вкус к
Рубинштейну? – уже проблематично. Зато мне совершенно ясно, что никогда массовый
читатель не заинтересуется, например, Всеволодом Некрасовым, Михаилом Сухотиным,
Светой Литвак, Сергеем Бирюковым, Ры Никоновой – и многими другими, именно теми,
с кем я продолжаю немой напряжённый диалог всякий раз как сам берусь что-то
прикинуть на бумаге.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На этом можно было бы благополучно закончить, если поставить себе целью умолчать
кое о чём более важном ( – отвернуться от него, нарочно постараться не
заметить)... Но моя цель иная: я бы лучше всё предыдущее зачеркнул, а оставил бы
только вот что. –
До сих пор речь шла об андерграунде, так сказать, сиюминутном и преходящем. Но
ведь есть же андерграунд вечный, в который рано или поздно попадают все: это
смерть, земля, могила, забвение. – Смерть всех равняет: богатого с нищим, умного
с дураком, учёного с невеждой, гения с бездарностью. И вот нынешняя читающая
публика равным образом не читает и не желает знать ни всемирно-модного когда-то
Максима Горького, ни его современника, тихого и утонченного маргинала
Константина Вагинова... Но, с другой стороны, ведь известно, что «у Бога нет
мертвецов». Так и в архиве человеческой культуры – все живы, все присутствуют,
каждому отводится клеточка, наподобие ячейки в колумбарии. Зависит ли величина
этой клеточки от того, насколько литератор был известен и признан при жизни? Это
вопрос сложный. Первоначально, конечно, зависит, но потом... В архиве часто
происходят ревизии, которые иногда радикально изменяют способ ранжирования
ценностей... Хотя эти ревизии в меньшей степени затрагивают ценности более
удалённые по времени... Так что угадать трудно. Единственное, что можно здесь
заметить, это что раньше архивирование было не очень надёжным и зависело от
многих случайностей, перед которыми «андерграунд», разумеется, был более уязвим,
чем «истэблишмент». Например, группа поэтов, включавшая Катулла (группа,
несомненно, «андерграундовая» для своего времени) исчезла вся и почти бесследно.
Один Катулл сохранился благодаря случайности в единственном экземпляре, – а ведь
он, по-видимому, не был даже лидером этой группы...
В Новое время надёжность архивирования возросла во много раз. Кроме того,
сейчас, благодаря компьютерным технологиям, колоссально расширился ресурс
памяти, – и можно, пожалуй, архивировать всё подряд без особого отбора. Ещё
компьютер облегчает и доступ к информации, а потому отпадает необходимость
единого ранжирования ценностей: вместо него появляется множество виртуальных
ценностных иерархий (что, кстати, соответствует разрозненным эстетическим
кружкам, то есть сплошному андерграунду). Лет через двадцать-тридцать, быть
может, никакого приоритета ни у кого в архиве не будет, – все получат
одинаковые, стандартные ячейки...
Поэтому мы, сегодняшние маргиналы и графоманы, с надеждой смотрим в
потустороннее завтра: нас примет в объятия вечная память, которая сотрёт знаки
различия между маршалами, солдатами и дезертирами.
Источник:
http://levin.rinet.ru
|
|